Как стать счастливее Бернарда?
У этого текста непростая история. Я посмотрел в начале года в календарь, и понял, что в декабре мне будет 50. Вокруг все сверстники планируют праздники — чтобы погромче, поторжественней и поалкоголистей. У меня же мысли про огромный стол буквой «П», караоке, тамаду, идиотские конкурсы, катание на ватрушках и катерах, а также обнимания с уверениями в вечной любви — все это рождало сильное отторжение. Можно было бы пропустить и не праздновать, но такой вариант мне совсем не понравился.
Идею мне подарил мой близкий друг Дима Фишбейн, который в июне этого года рассказал об одном нашем коллеге, который свои 60 лет отпраздновал лекцией по институциональной экономике (которой он всю жизнь занимался). И неважно, что гости — друзья, родственники, коллеги разных лет — мало что знали об этой науке: он постарался рассказать так, чтобы это было интересно всем. У меня нет какой-то одной темы, которой я бы занимался всю жизнь. И мысль моя пошла в другую сторону. В какую — будет понятно из текста.
Текст получился большой (очень большой!) и написан как бы себе на 50-летие. «Как бы» — потому что, чем дольше я его писал, тем больше понимал, что он, простите за гордыню, нужен не только мне одному. Потому что все мы последние несколько лет все меньше радуемся — а я хотел написать текст светлый. Потому что многим кажется, что настоящее — оно было только в прошлом, а потом закончилось, а я хотел написать так, что — нет, не закончилось. И что есть основания жить дальше. Как у Маяковского: «и стоило жить, и работать стоило».
Точно скажу, что ТАК ДОЛГО я какой-то текст вряд ли писал. Около 4 месяцев. Последние правки я вносил за два дня до часа Х. Он очень умышленный, много раз переписанный, в нем продумана, самим собой прослушана и выверена каждая деталь. Он задумывался не как письменный текст, а для выступления в час Х — 6 декабря 2025 года. Я задумал пригласить близких, дорогих, уважаемых людей и прочитать его им со сцены — один раз, так, как он должен был прозвучать: с видеофоном, адекватным настроению; с чтением наизусть чужих стихотворений, которые я знаю и люблю; с некоторыми элементами карнавала и переодевания.
Пригласил 76 человек. Смогли прийти 69. Друзья. Походники. Коллеги. Учителя. Ученики. Из Питера, Москвы, Воронежа, Самары, Мурманска, Финляндии, Турции. Целый зал «своих людей».
И я прочитал им этот текст. И был счастлив.
Примечание. Текст разделен на условные главы. Между главами надевались разные головные уборы. А еще главы разделяли стихи и тексты песен: при размещении на сайте они заменены на аудио. Поэтому читайте, но для полного эффекта не забывайте нажимать play.
Сегодня мне 50. Если хочется отпраздновать, то обычно накрывают стол, приглашают близких и… ждут, что они расскажут тебе о тебе: какой ты хороший, как они тебя любят, что за эти полвека они с тобой (и из-за тебя) пережили и как им в целом несказанно повезло. Мы следуем традиции: стол будет, вам повезло (иначе почему вы здесь?), но есть одно «но»: говорить сегодня буду я. Говорить о том, к кому вы пришли.
Одни — к Юрику и Эльме. Другие — к Юрию Владимировичу. Третьи… нет, третьи вообще не пришли. Каждый знает меня с какой-то стороны — как друга, как сопоходника, как студента, как коллегу. Даже, прошу прощения за гордыню, как учителя. И как мужа и папу.
50 — это неплохой повод такие разные картинки собрать. Попробовать самому себе и близким сформулировать, что я за этот срок понял и что оказалось действительно важным. А для этого надо говорить о том, что было до тебя и что было самым важным в разные времена твоей жизни. И осторожно о том, что будет в непонятном завтра.
Филолог Юрий Лотман говорил: далеко не каждый реально живущий в обществе человек имеет право на биографию. А знаменитый психолог Алексей Леонтьев как бы добавлял, что «человек — единственное существо на лестнице эволюции, которое может избавиться от груза собственной биографии». То есть посмотреть над собой. Сквозь и через себя. Поверх.
Начать стоит с одной цитаты.
«Мы подобны карликам, усевшимся на плечах великанов; мы видим больше и дальше, чем они, не потому, что обладаем лучшим зрением, и не потому, что выше их, но потому, что они нас подняли и увеличили наш рост собственным величием»
Эта довольно известная мысль, менее известно о ее авторе — французском философе-платонике Бернарде Шартрском. Что мы знаем о нем? Практически ничего. Он родился примерно в 1070-1080 году, а умер после 1124 года. Его звали Бернард и он был магистром. Мы не знаем его фамилии, потому как «Шартрский» — знак его принадлежности к одноименной — Шартрской — философской школе Х-ХII веков. Его портретов не сохранилось — может, он выглядел так. Или так. Или так. Или вообще так.
Мы не знаем ни одного названия его сочинений и ни одной, кроме упомянутой выше, его цитаты. Это все, что осталось от человека — неполное имя и цитата. Однако одной этой фразы хватило, чтобы имя средневекового ученого — через цитирование Монтеня, Декарта, Эйнштейна и Умберто Эко — стало всемирно известным. Одной этой фразы, ее красоты и глубины оказалось достаточно, чтобы человек остался в истории. У меня нет подобных амбиций на века, но мне важно, чтобы мое высказывание могло быть услышано близкими, дорогими и уважаемыми мной людьми — и не в пересказе, а как оно было сформулировано. В этом смысле мне много больше повезло, чем старине Бернарду. Хотя бы потому, что моя цитата будет пространные и точнее.
О своем времени — обычном и повседневном, неожиданном и внезапном — я бы хотел подумать вслух. А помогут мне в этом шляпы.
Ведь надеть шляпу — самый простой способ сменить роль. Перед кем-то ее можно снять. Что-то важное — пропустить и прошляпить. Есть наконец метод структурированного мышления шести разноцветных шляп Эдварда Боно, когда участник надевает определенную шляпу и смотрит на проблему с какой-то конкретной точки зрения. Шляпы универсальны.
Наденем первую. Пусть это будет серая кепка — если серый цвет связан с туманными воспоминаниями.
Прошлое: то, что сбылось
Есть люди, которые забывают вчерашний день — прошел и прошел. А есть те, кто пытается обернуться и что-то увидеть.
Когда—то Лотман, описывая, почему декабристы поступали так или иначе, разграничил две логики — логику интеллигента и логику аристократа. Интеллигент не может поступить несправедливо, потому что у него есть личная честь и совесть — как мерило поступков. А для аристократа неправедный или низкий поступок травматичен, потому что за ним стоит имя, семья и род. Фамилия по латыни значит семья. Логика вторая мне ближе, но дело даже не в именитых предках, а в ощущении, что за мной стоят люди, прожившие порядочно свои непростые жизни, которым было не стыдно смотреть на себя в зеркало.
По маме — это эстонцы. Среди них не было знаменитых людей, все они веками жили на земле, на хуторах и возделывали землю. Они были довольно немногословны, всегда работали и двумя руками держались за жизнь.
Это мой дедушка Отто Арро — обладатель единственной железной крыши в округе (несметное богатство!), по-советским законам «кулак», отсидевший 7 лет в сибирских лагерях. А после войны — лесной брат, знавший, но принципиально не говоривший по-русски, потому что это был язык оккупантов.
А по папе за мной стоят евреи. О ком Бродский в своем раннем стихотворении сказал: «юристы, торговцы, музыканты, революционеры».
Может, видели больше.
А, возможно, верили слепо.
Но учили детей, чтобы были терпимы
и стали упорны.
И не сеяли хлеба.
Никогда не сеяли хлеба.
Это бабушка — Тауба Драпкина, дочь купца I гильдии, воспитанница дореволюционного Смольного института благородных девиц, в советское время ставшая Татьяной Евгеньевной. На этой фотографии 1927 года, сделанной Максимом Дмитриевым, знаменитым фотографом, снимавшим Горького, ей 20 лет. Она закончила экономический факультет Университета и отделение фортепиано Консерватории, была любимой ученицей Карла Элиасберга — того самого дирижера, который 9 августа 1942 года в блокадном городе с оркестром изнуренных голодом музыкантов сыграет Седьмую симфонию Шостаковича, чтобы весь мир услышал, что Ленинград не сдался. Когда ей будет 35 и она будет матерью двоих сыновей, в голодной эвакуации ей придется согласиться с выбором своих родителей, которые ей скажут: «Тасенька, на всех еды не хватит. Попробуй вытащить детей», а потом перестанут есть и с холодным разумом умрут от голода. Они не узнали, что дочь вытащила детей и вернулась в Ленинград. Евреи не компромиссные и не гибкие, когда они принимают решения — идут до конца. А в 52 потеряла старшего сына. И всю жизнь после войны проработала музыкальным руководителем в детском садике.
А это — мои мама и папа.
Мама научила меня ценности мира малого — что важны отношения с людьми, твое поведение и одежда, что без вещественных радостей любые концепции тускнеют, а на подоконнике дома, где живут люди, должны быть цветы в горшочке.
Папа учил меня миру большому — миру идей, поступков, ответственности и цены за выбор. Но что более важно, по канону еврейский папа учил меня терпеть. Он говорил: «Тебя не одобрят другие? — отвернись. Ты никогда не узнаешь, правильно ли поступил? — не думай. Отвечать придется только тебе одному? — только. Все настоящее — оно долгое, каждодневное, и руки немеют, и сердце болит, и мир серый, и завтрашнее незачем… Можно ли сломаться в этом долготерпении? Можно. Тысячу раз. Большинство шансов — недотерпеть, остановиться. Но даже когда уже нет сил — все равно надо терпеть». На десятилетие со дня его смерти я написал хороший текст «Жми, твою мать, или чему меня научил папа», там я рассказал 25 историй о нас с папой, я не буду его пересказывать.
А еще у меня была вторая мама — Тата.
Она научила меня, что боль встречают улыбкой, что главное вокруг — люди, что любить детей можно только полностью и безусловно. Со своим любимым человеком она была вместе всего полгода, а когда его не стало, потом 63 года ездила ухаживать за его могилой. К ней многие сватались, даже чемпион мира по шахматам Михаил Таль, с которым она много лет дружила, но она предпочла остаться одной. Потому что настоящее в ее жизни уже было.
Пару лет назад я прочитал об удивительном качестве, которым гордятся финны. Называется оно «сису» и одномерно не переводится на другой язык. Это и упорство, и стойкость, и упрямство. И настойчивость с терпением. Умение, закусив губу, выдерживать нагрузки. Но одновременно это и способность сохранять при этом хладнокровие и осмысленность действий, поступать разумно и расчетливо, даже когда тяжело. Мне это кажется очень ценным. От эстонской ветви я унаследовал широкую кость, медлительность в размышлениях и занудную упертость в том, что считаю правильным. А от еврейской — трезвость в оценках происходящего и до жестокости брезгливое презрение к тому, что мелко и в чем нет породы. Мне хочется думать, что осадок от вот такого эстонско-еврейского специфического «сису» лежит где-то на дне меня.
А теперь настало время перенестись на 50 лет назад, в 1975 год.
Неслучайный 1975
Я не верю ни в высшие силы, ни в астрологию, ни даже в нумерологию. Внешний мир устроен как есть, а смыслы ему придает только сам человек. Но иногда хочется поиграть, будто бы точка, в которой ты родился — она была не случайна, что ты стал таким именно благодаря ей. Своего рода магия и фокус. А раз мы про цифры и про фокусы — наденем цилиндр.
Я родился в 75-м. Это не самый узнаваемый год ХХ века — не революционный 17-й, не страшный 37-й, не военный 41-й и даже не космический 61-й. Но дату рождения не выбирают — ни ты сам и часто даже — ни твои родители. Ты получаешься, даже лучше сказать — случаешься. И я случился в 75-м. Мог ли я случиться в 1974 или в 1976? Ну конечно, нет. Потому что именно в 75-м случилось немало важного. Кроме меня, конечно:)))
1 января американская компания MITS начала выпуск микрокомпьютера Altair 8800. Именно эта система привела к революции персональных компьютеров несколько лет спустя. А через полгода студенты Гарварда Билл Гейтс и Пол Аллен создали компанию «Micro-Soft». А через 13 лет, в 1988-м, я обнаружил дома компьютер «Радио86-РК» и начал играть.
4 сентября на экранах появилась телеигра «Что? Где? Когда?» с Ворошиловым. На протяжении всего детства я помню семейные вечера за просмотром ЧГК: хотя я практически никогда не находил ответы, но вырос в ощущении, что проводить время в семье за интеллектуальным занятием — это круто и интересно.
12 сентября вышел величайший, на мой взгляд, альбом Pink Floyd “Wish you were here” с двухчастной песней “Shine on your crazy diamond”. Вышедшая в 1975 году, эта пластинка посвящена Сиду Барретту, первому фронтмену группы, с которым был записан их самый первый альбом. Потом он уйдет из группы и сойдет с ума. Дэвид Гилмор скажет про Сида: «Он шел наобум туда, где не ждали», а остальные участники группы признавали, что без Барретта не случился бы Pink Floyd вовсе. Трагическая судьба Сида Барретта для меня — это понимание: делай свое дело сегодня и сейчас, а к чему оно приведет — не имей гордыню об этом думать. Как в строчке: «пулю, что найдет тебя, ты не услышишь, а остальные мимо пролетят».
31 октября “Queen” выпускает сингл «Богемская рапсодия», ставший одним из величайших в истории рок-музыки. Песня с необычной музыкальной формой из шести разных по стилю частей, которые не делятся на куплеты и припевы и представляют отдельные музыкальные направления: оперу и балладу, пение а капелла и рок. Когда группа изъявила желание выпустить песню синглом, им сказали, что песня длиной в 5,5 минут никогда не станет хитом. Фредди Меркури ультимативно заявил, что песня выходит либо целиком, либо никак. Так 75-й год мне дал сигнал: если ты уверен, что прав — дави в своем правильном единственном мнении до конца.
9 декабря 1975 года на экраны кинотеатров вышел фильм «Стрелы Робин Гуда», для которого Высоцкий написал баллады: о времени, о вольных стрелках, о ненависти, о любви, о борьбе. Потрясающие, насквозь пронизывающие стихи. Но вышла рекомендация сценарной редколлегии Госкино СССР: запретили, отменили, закрыли. ОНИ, всегдашние безликие ОНИ — такие же, как те, кто клеветал на Мандельштама и Хармса, кто судил Бродского, травил Пастернака, выгонял Галича и Солженицына. И кажется, что они безымянны. Но нет, история сохраняет имена тех, кто совершает подлость. Песни Высоцкого запретили: Ермаш, Герасимов, Агранович, Данцигер, Рыбаков, Сурков, Попов, Лавров. Я специально произношу эти безвестные фамилии забытых функционеров. 75-й год дал мне повод запомнить, что у подлости всегда есть имена и их надо помнить долго. И нынешнее время, блядь, дает несметное количество поводов для очень хорошей памяти.
И наконец, в 1975 году Нобелевскую премию мира вручают Андрею Дмитриевичу Сахарову. Сверхуспешный советский гражданин, изобретатель водородной бомбы, лауреат Ленинской и Сталинской премии, Трижды Герой Социалистического труда… он был иконой правозащитного движения в стране, поднял руку против ввода советской армии в Афганистан — и был лишен всех наград и званий и отправлен в ссылку. Сегодня его именем названы астероиды, премии, площади, самолеты. Даже когда все вокруг говорят «да», есть высшая степень личной свободы — не иметь права так поступить.
Может, все это выдумки и создание мифологии там, где ее нет. Но ведь миф — это не реальность, а то, что мы в этой реальности хотим видеть. Мне в 75-м хочется видеть именно это.
А теперь мы наденем странную шапку, не очень торжественную. Но знакомую каждому в моем поколении.
Мое поколение смотрит вниз
Есть популярная и часто упоминаемая так называемая «теория поколений» — так называемая потому, что объединение только по времени — без места жительства, без социальной принадлежности, без условий и опыта — это ложное поверхностное обобщение. Но популярность этой теории объясняется частым вопросом человека самому себе: а вот мы — я и те, кого я считаю сверстниками — они какие?
Наше детство пришлось на большую усталость взрослых от махрового застоя, в котором давно ничего не происходило. Брежнев с «сиськами-масиськами» и «мы идем на говно гу со временем» уже не рождал никаких эмоций, а «гонки на лафетах» 82-84-го отзывались анекдотом: «Вы будете смеяться, но сегодня умер очередной генеральный секретарь». Все детство телевизор с политикой и взрослые разговоры о происходящем были полны иронии, сарказма и пренебрежения. И для тех взрослых, в круге которых я вырос, государство всегда было подлым, презираемым, но опасным врагом.
Помню симптоматичную историю про пионерский галстук. Как любой советский ребенок, я знал, что у этого галстука три конца, означавших единство пионерии, комсомола и партии. А окрашен он в цвет крови, пролитой поколениями неутомимых борцов за наше с вами счастливое будущее. И что все это ложь. Поэтому когда в пионеры на Комсомольской площади в первую очередь приняли блатников, мы с них сорвали галстуки и сожгли на заднем дворе школы. И ничего не случилось, такое время было — отрыжка умирающей эпохи.
И так было до 10 лет, до 85-го года, когда вдруг все стало по-настоящему: ярко, громко, это рождало отклик, эмоцию. Мы только начинали расти — и вокруг кричал другой телевизор со «Взглядом» и «Прожектором перестройки», «600 секундами» и «До и после полуночи» — это смотрели семьями. У нас на стене висели плакаты — с Брюсом Ли, Сталлоне, Чаком Норрисом, Уиллисом, «Кошмаром на улице Вязов» и даже «Эммануэлью». У метро стояли ларьки звукозаписи — туда можно было отдать кассету и назавтра получить новый альбом «Аквариума», «Кино», «Алисы», «ДДТ» и «Гражданской обороны». Мы ходили в кино и смотрели «Меня зовут Арлекино», «Плюмбум, или Опасная игра», «Покаяние», «Кин-дза-дза!» и «Маленькая Вера» (на последний ходили много раз — по сути из-за пары минут экранного времени, в 13 лет увидеть ЭТО в кино было невероятно). А дома родители читали «толстые» журналы и «Огонек» Коротича. Нас — 11-12-13-14-летних — распирало от этой информации, мы не успевали оглядываться и во что-то вникать — все неслось на бешеной скорости бешеным потоком.
А в 91-м рухнул Союз, начались 90-е с их «веселой» экономикой и взрослыми, которые занимались чем-то своим. Уставших родителей мы видели мало: днем они искали, как выжить, а вечером смотрели в телевизоре на то, зачем. А мы существовали с ними, но на фоне. Думаю, именно в этом возрасте у нас с родителями произошел большой разрыв — нет, человеческие ценности не опровергались, но то, что нам точно не нужен их социальный опыт — было очевидно всем.
Мы уходили утром в школу, а возвращались поздно вечером. Где мы были — гуляли, целовались, курили, пили, дрались — нам некому было рассказать. Это была не самая веселая, но очень правильная школа: справляться со своими проблемами ты должен сам, взрослые помогут только в совсем крайней ситуации, поэтому рассчитывать ты можешь на свой, близкий круг.
Какими мы выросли?
Во-первых, не-патриотами. В нас глубоко сидит недоверие к любой власти. Мы мало что осознали в августе 91-го, но уже вполне внятно охренели в октябре 93-го. Мы опоздали на Афган. Краем зацепили наркотики и на удивление мало пили. Все 90-е по-молодецки задорно выживали, с гиканьем въехали в нулевые, шикарно провели десятые и посчитали, что совсем похожи на цивилизованных граждан 21 века. Предпочли не заметить две Чечни, Норд-Ост и Беслан, Грузию в 2008 и Сирию в 15-м. Мол, все это не про нас, мы вне политики да вообще: не парься, забей! Забили. А потом нас самих всех по самую шляпку забил 22-й. Чудес не бывает.
Во-вторых, нам дали столько выбора, сколько человеку не переварить. Помните фразу Ельцина: «Берите столько суверенитета, сколько сможете проглотить». И мы его глотали и им давились. Мы сменили мужей и жен и почти никто не работает по той профессии, которой его учили. Мы не пошли, куда сказали родители, потому что увидели, что вокруг так много интересного и непонятного: можно заработать миллионы, можно спиться / сторчаться / сесть, можно эмигрировать в другую страну или вполне освоиться в своей. Только собой вот оставаться было сложно — сменяющиеся роли накатывали бесконечной чередой. «Казаться» было важнее, чем «быть». Мы мимикрировали под разные и бесконечные маски.
В-третьих, мы всегда ставили голову сильно впереди эмоций. Родившись в полном релятивизма закате застоя, потом мы искренне поверили звучащему из одного окна «Перемен требуют наши сердца», а из другого «И если мы хотим, чтобы было куда вернуться — Время вернуться домой». Домой вернулись, даже дома построили, даже съездили в другие деревеньки посмотреть на чужие домики и поняли, что свои — не хуже. Одного не сделали: не научились на поселковый сход регулярно ходить и председателей менять. В XII веке существовала такая арагоно-каталонская клятва верности: «Мы, равные тебе, клянёмся признавать тебя, равного нам, своим королем и правителем, при условии, что ты будешь соблюдать все наши свободы и законы; но если нет, нет». Мы не смогли сказать свое «если нет, нет», обожглись на этой вере и стали очень-очень-очень циничны.
В дурацкой теории поколений родившиеся с 1965 по 1980 называются «Поколением Х». Но мы в первую очередь сами для себя оказались непонятным «иксом»: не сделали революций, не выиграли войн, не полетели в космос. Было ощущение, что на нас все кончилось, мы не имеем отношения к истории. Ан нет, три года назад история из учебника стала историей за окном.
Смех и игра
А теперь мы резко выйдем из серьезности. Повернемся на 180 градусов. И совершим некоторый физиологический каминг-аут.
Меня отдали в школу в 6 лет, я был почти самый младший в классе на фоне своих пожилых одноклассников-семилеток. Первые полгода я не мог сидеть 45 минут и на уроках ходил по классу. Тогда не было умных слов «гиперактивность» и СДВГ, поэтому Галина Никаноровна вызывала родителей и разводила руками («Что с ним делать? Он ходит!») и обзывалась непоседой, шалуном и лентяем. Самой запоминающейся записью в моем дневнике в 7 классе был пассаж от учителя химии: «Пугал учителя лицом!». В 10 классе я ухаживал за девочкой Наташей и мы переписывались длинными письмами (несмотря на то, что в школе виделись ежедневно). В одном из них я прочитал: «Юрик, мне очень нравится с тобой дружить, но будь, пожалуйста, немного серьезнее. Мне перед подругами неудобно, они спрашивают: он что, из начальной школы?» А в 21 у меня стала часто болеть голова и родители отвели на энцефалограмму. Врач сняла показания, потом долго стучала по аппарату, сняла повторно и сказала: «Никогда такого не видела. Свиду нормальный. Но эпилептиформная активность мозга — такие буйные нейроны бывают у некоторых 14-летних, позже человек вырастает и успокаивается». Прослушавший это мой нежный папа потом ещё долго называл меня эпилептиком. Думаю, что и к 30, и к 40, и к 50 годам я не совсем успокоился.
Я всегда играл. И даже не буквально — в песочнице, во дворе или на компьютере, а в стремлении превращать в игру окружающее. Общение с людьми, серьезные ситуации, отношение к институтам — все можно обыграть. Потому что это жутко увлекательно. В игре все не по-настоящему, все здесь и сейчас. Игру можно переиграть. Перезагрузиться и пройти уровень заново тысячу раз. В ней можно смоделировать воображаемое. А кем-то данные правила — всегда перевернуть. А надоевшие фигурки смахнуть с доски и расставить новые.
Моими любимыми героями в детстве были Хрюша и Карлсон. Потом барон Мюнхгаузен. А еще Насреддин, Панург, Тиль Уленшпигель, Фигаро, Труффальдино и Хлестаков. Из греческих богов — бог торговли, случая, хитрости, воровства и красноречия Гермес. Из скандинавских — бог озорства, обмана и коварства, дерзкий и лукавый нарушитель порядков Локи. Любимая роль Высоцкого — Жеглов, который может стащить со стола Шарапова дело, ломать комедию с Евстигнеевым-Ручечником и засовывать Садальскому-Кирпичу кошелек в карман. В противоборстве Бэтмена и Джокера — конечно, Джокер. Потому что он актер и трикстер с разорванным ртом. Об этом прекрасном, иногда страшном и очень пограничном ощущении есть прекрасный стих Ольги Арефьевой «Семь с половиной». И там есть строки:
Я не очень верю актерам
(если это имеет смысл),
Кто на тонкой струне минора
Повисает, как альпинист,
Кто все время у края сцены,
Разделяющего тьму и свет,
Кто смертельную платит цену,
Созидая то, чего нет.
<...>
Мы — актеры, танцоры, поэты —
Постоянно живем на ноже.
Инквизиция — это не где-то,
Это то, что случилось уже.
Так не вздрогни, когда из ножен
Кто-то в зале вынул клинок,
Улыбнись всей открытой кожей —
Эта боль лишь сбивает с ног!
А хорошую игру всегда сопровождает смех. В захаровском «Том самом Мюнхгаузене» в финале Янковский лезет по лестнице в небо со словами: «Я понял, в чем ваша беда. Вы слишком серьезны. Умное лицо — это еще не признак ума, господа. Все глупости на земле делаются именно с этим выражением лица. Улыбайтесь, господа, улыбайтесь!»
Потому что у смеха нет границ. А если есть — они придуманы. Смех над табу — и запрет становится смешон. Смех отменяет формальные иерархии и нормы, короли становятся шутами и наоборот. Иногда слишком сильно — наоборот. Смех переворачивает мир наизнанку и делает его свободным. Смех направлен на всех, в том числе и на самих смеющихся. Комедия, в отличие от трагедии, всегда находит выход, потому что смех примиряет человека с тем, что мир несовершенен. Смех, по Бахтину, это преодоление смерти в себе самом. Серьезные люди не любят смеяться, они говорят: «Над этим смеяться нельзя (грешно)». И сразу из-за этой фразы выглядывает лукавая морда фарисея или инквизитора, рассказывающего другим, как, по его объективному мнению, надо правильно чувствовать, негодовать с ширнармассами и оскорбляться несуществующими чувствами. Как у Шевчука в «Родине»: «Боже, сколько правды в глазах государственных шлюх, сколько веры в руках отставных палачей».
Смеяться можно надо всем: возрастом, религией, историей, сексом, убожеством, смертью. Громко. Гомерически, сардонически, нервно, непроизвольно, гогоча, печалясь, хихикая, заливисто и до слез. Потому что смеются и играют только свободные люди.
И опять нужно переодеться.
Это знает моя свобода…
Высоцкий пел: «Но плевать я хотел на обузу примет: У него есть предел — у меня его нет, Поглядим, кто из нас запоет — кто заплачет!»
Именно это романтическое — в значении драмы, конфликта, противостояния — ощущение окружающего — мне всегда это было близко. И оно всегда окрашено в цвета предельных эмоций: страсти, ярости, ненависти, триумфа, восторга.
Говорят, что неправильных дверей в мир культуры не существует. Кто-то входит через Пушкина и Ахматову, а передо мной открылись другие двери восприятия.
Уверен, что изначально дело было в Высоцком, который звучал дома всегда и километрами записывался на подкорку.
А в 14 лет наступила эпоха «Алисы» и Кинчева. Артистическая история романтического героя-одиночки, бросающего вызов окружающему враждебному миру, который он любит, ненавидит и, преодолевая который, торжествует победу. Он него я узнал о «Мастере и Маргарите», о Бодлере и Гоголе, о Ницше и Гессе. И хотя потом я понял, что к православнутому национализму я отношения иметь не хочу, но до сих пор с большой радостью слушаю «Энергию», «Блок Ада», «Шестого лесничего» и «Шабаш». И, как в 14, взгляд до сих пор становится ярче от строк:
Сине-зеленый день встал, где прошла гроза
Какой изумительный праздник, но в нем явно не хватает нас
Тебе так трудно решиться, ты привык
Взвешивать — против, взвешивать — за
Пойми, я даю тебе шанс
Быть живым — мое ремесло. Это дерзость, но это в крови
Я умею читать в облаках имена тех, кто способен летать
Если ты когда-нибудь почувствуешь пульс великой любви
Знай, я пришел помочь тебе встать!
Другой дверью стал Башлачев. Ушедший на 27-летнем пограничном рубеже, как Лермонтов, Хендрикс, Джоплин, Мориссон и Кобейн. Дерганый, рваный, беззубый, с ненастроенной гитарой. Но тонкий, кровоточащий — как Цветаева и Мандельштам. Кто не работал со словом, а был им.
Не жалко распять, для того, чтоб вернуться к Пилату.
Поэта не взять все одно ни тюрьмой, ни сумой.
Короткую жизнь. Семь кругов беспокойного лада
Поэты идут. И уходят от нас на восьмой.
Правильно написал Арбенин: «И вижу тени — Башлачев и Пушкин ждут третьего на призрачном снегу... То был не я».
И самой странной дверью для меня стал Егор Летов. От него я услышал про «Братьев Карамазовых», об «Игре в бисер», про «Сто лет одиночества», про Маяковского, Сологуба и Крученых, Кафку и Кундеру. А на историю страны посмотрел сквозь призму «Русского поля экспериментов». Про него Шевчук сказал: «Он не только подошел к границам свободы, но выбил дверь ногой и, хохоча, вышел наружу — куда никто не выходил».
Эти двери — мои.
Когда мне было лет 10, я много раз перечитывал «Тимура и его команду». И мечтал оказаться на месте главного героя, который ночью, нарушая запрет, берет мотоцикл, чтобы отвезти дочь командира Женю к отцу, уезжающему на фронт, и за этот поступок получающий прощение, потому что поступил по-настоящему. По-настоящему — это когда через запрет — прямо за горло брало. Потом были «Айвенго», «Граф Монте-Кристо» и «Три мушкетера», «Человек-амфибия» и «Овод» — это были книжки про лиминальных и маргинальных — тех, кто на грань выходит и имеет свободу ее перейти.
Кстати, про фильм о мушкетерах. Там был момент, когда по поручению Констанции д’Артаньян отправляется в Лондон и приходит за помощью к друзьям. Но не может им рассказать чужую тайну. А они не хотят, чтобы их использовали в темную и д’Артаньян решает ехать один. Но друга бросать нельзя и к герою из таверны выходит Атос-Смехов.
— Скажите, д’Артаньян, это нужно только королеве или это нужно вам?
д’Артаньян опускает глаза и произносит:
— От этого зависит жизнь еще одной женщины. Это нужно мне, Атос.
Атос хлопает его по плечу: «Так в чем же дело» и идет седлать коня. Следом выходят Портос и Арамис.
Эпизод в фильме длится 23 секунды. И эти 23 секунды настолько меня в детстве потрясли, что ничего другого о дружбе мне больше рассказывать никогда не было нужно. А в 2017-м году в «Артек» в составе какой-то партнерской группы приехал сам Смехов, и мне повезло — я возил его на электрокаре и показывал лагерь. И смог рассказать Вениамину Борисовичу о фразе его героя, которая в меня так залегла. Счастье, правда?
Еще когда-то меня поразил факт, что в XVIII веке в австрийской армии был учрежден особый военный орден: орден Марии Терезии вручали, не взирая на происхождение, за победу в бою, но благодаря личной инициативе даже вопреки приказу.
В моей любимой поэме Есенина «Пугачев» есть глава «Уральский каторжник», посвященная появлению в стане Пугачева отпущенного из оренбургской тюрьмы разбойника Афанасия Соколова по прозвищу Хлопуша. 60-летний старик, со следами кандалов и вырванными на каторге ноздрями, появляется из ниоткуда и из темноты и совершает самоубийственный поступок — честно рассказывает приспешникам атамана, что его отпустили из тюрьмы, чтобы он пришел в их стан и убил Пугачева. Он по сути обречен, но каким-то невероятным образом ситуация переворачивается и из непременной жертвы он превращается в того, кому бунтовщики начинают слепо верить. А сам Пугачев доверяет ему войско, с которым Хлопуша идет брать город за городом. Через полгода он взойдет со своим атаманом на эшафот, но вдохновит своей историей Пушкина, Есенина, а потом и Высоцкого, который будет голым торсом бросаться на железные цепи на таганской сцене и кричать в зал:
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Я три дня и три ночи искал ваш умёт,
Тучи с севера сыпались каменной грудой.
Слава ему! Пусть он даже не Петр!
Чернь его любит за буйство и удаль.
Я три дня и три ночи блуждал по тропам,
В солонце рыл глазами удачу,
Ветер волосы мои, как солому, трепал
И цепами дождя обмолачивал.
Но озлобленное сердце никогда не заблудится,
Эту голову с шеи сшибить нелегко.
Оренбургская заря красношерстной верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко.
И холодное корявое вымя сквозь тьму
Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам.
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
А в 95 году вышел мой любимый фильм «Храброе сердце» с максимой: «Дерись и можешь умереть. Убегай и живи. Какое-то время. И через много лет, умирая в своих постелях, вы будете готовы отдать все эти годы за возможность вернуться. Вернуться сюда и сказать врагам, что они могут отнять у нас наши жизни, но они никогда не отнимут нашу свободу!»
Это так близко. Мне кажется, что свобода как ценность была всегда — от папы, Высоцкого, Кинчева, Башлачева, Летова и дальше — через все прочитанное. И как-то всегда жестко разграничивала хорошее и плохое — как свободное и несвободное.
Меня мало интересовало, что происходило в школе — больше нравилось, что было за ее границами. В институте я увлекался зарубежной литературой, а остальное сдавал разными трикстерскими способами. Торговал книжками, но увлекшись школой — продал вполне становящийся на ноги бизнес и ушел учительствовать. Работая в школе, загорелся Интернетом и пошел в аспирантуру. После защиты предлагали остаться в вузе, но я не понял, зачем мне эта кабала, и отправился создавать интересные интернет-проекты. Потом обнаружил, что получается учить взрослых и пошел в городской центр, а там уже попал в Вышку. Съездил на 2 дня на семинар проектирования концепции «Артека» и остался на 5 лет. Даже что-то сделал там. Понял, что больше не хочу по два раза в день перемещать свое туловище в сторону одного здания и одной организации, потому что важнее управлять временем своей жизни самостоятельно — поэтому ушел во фриланс.
Все это кажется каким-то несерьезным и поверхностным. В советское время таких неодобрительно называли «летунами». А я все же думаю, что чем-то ты занимаешься только тогда, когда видишь в этом смысл и горишь. Если это кончается и гаснешь, то никакие внешние мотивации — ты должен, нужна стабильность, ты в ответе за…, это нужно родине и космосу — все это чушь. Дело стоит делать только до той границы, пока этим живешь, а потом — выпадай, вставай и ищи снова. Психофизиолог Николай Бернштейн говорил: «Живое отличается от неживого тем, что только живое способно плыть против течения». Очень хочется быть живым. Потому что, как писал поэт:
Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки
Сплотила навеки великая Русь
Но я боюсь, что ректификат
Безропотных и подколодных
Страшнее, чем яд
Страшнее, чем взрыв
И я кричу и я никак не проснусь.
Легко ли это? Очень тяжело. Это как жить в двух мирах — в том, который тебе дан окружающим, и том, который ты выбрал сам. И разрываться между ними.
Гиганты, на плечах которых…
В книге Дугласа Адамса «Путеводитель для путешествующих автостопом по галактике» ответ на «Главный вопрос жизни, вселенной и вообще» должен был решить все существующие проблемы. Этого ответа с нетерпением ждали все разумные расы. Он был получен в результате семи с половиной миллионов лет непрерывных вычислений на специально созданном компьютере. По утверждению компьютера, ответ был несколько раз проверен на правильность, но он может всех огорчить. Оказалось, что ответ на вопрос — «42».
Если бы я был на месте этого компьютера и считал бы на протяжении всех 7 миллионов лет — мой ответ был бы: ЛЮДИ. Как самая большая накопленная ценность.
Поэтому я надену красную шляпу. Потому что люди вокруг меня — они странные, яркие, противоречивые, с жизненной энергией, любовью, страстью, агрессией. Никаких и нормальных, бесцветных среди них нет.
У меня есть друзья. Которые не меняются много лет и даже десятилетий. Которые с 82-го, с 2000, 2003, 2006 или 2008. С одним подружили в первом классе родители, потому что мама считала, что надо общаться с мальчиками из хороших семей, которые всегда здороваются и чисто одеты — так и продолжается уже 43 года, хотя у нас, пожалуй, нет ни одной похожей черты. С другим мы в детстве делали все, что делать точно не нужно, и рассказывать об этом до сих пор не стоит, но я всегда знаю: что бы я не попросил, он ответит как Атос «Так в чем же дело». С третьим мы вообще в школе не дружили, жили как в разных вселенных, а в 2007 нашлись в «Одноклассниках» и обнаружили, что на мир смотрим до противности одинаково. Он мне всегда ставит на место ищущую веселых похождений голову и доказывает, что небо сверху, а земля снизу и что полная жопа начинает сверкать новыми красками, если ее просто назвать «приключением». Четвертого — педанта, зануду, живущего по графику и регламентам, ответственного за все судьбы всех миров, я давно раскусил и знаю, что в нем живет веселый раздолбай, но свое открытие тщательно от него скрываю. А еще одного я выловил, булькающего и нетрезвого, из карельского порога 19 лет назад, почистил-просушил — оказался вполне приличный человек... Про всех много можно рассказать. И по сути оказывается неважным срок, не важна ситуация знакомства и частотность общения, неважно, что почти со всеми мы страшно ругались и спорили, но есть какое-то чувство «своего человека», которое испытываешь при общении с человеком большим. Мои все не мелкие, как у Боратынского, с «лица необщим выражением», общелицых я не люблю, брезгую.
У меня всегда были и всегда есть учителя. Те, кто меня значительно больше. Все они появились не в школах, не в институтах, вернее, не в институциях. Они выбирались и становились таковыми непреднамеренно. Но надолго. И уроки они мне преподавали не по параграфам. Учителей не назначают — они случаются.
Владимир Георгиевич, знаковая фигура методики преподавания литературы ХХ века, профессор, поэт, переводчик Данте и Петрарки. Однажды мы ехали с ним в метро, он рассказывал о море проблем с работой: как не пропускают учебники, как на каком-то научном собрании кто-то нес страшную ахинею и все его поддерживали, как ни на что нет времени, потому что надо успеть то, это и ещё сто дел... И тут я увидел в вагоне грязного, развалившегося на сиденье пьяного мужика, который храпел и что-то булькал под нос. Я пошутил: «Владимир Георгиевич, вот ему легко, у него все в жизни просто». В. Г. обернулся резко и жестко произнес, прямо смотря мне в глаза: «Вот ему как раз очень сложно, потому что жизнь — она в другом».
В моей жизни случилась Татьяна Львовна — предельно одинокий интеллигент, знавшая 6 языков и прожившая всю жизнь в нищей петербургской коммуналке, железный, цельный человек страшной судьбы одинокого советского ученого с ярмом «пятого пункта». Она корректно произносила: «Юра, перечитайте», хотя знала, что я в глаза не видел эту книгу; с которой можно было говорить о Мартене дю Гаре и Ромене Гари и пить дешевый чай из плохо вымытой кружки. Однажды я пришел к ней на Лиговский и среди общего бедлама обнаружил открытую книгу на непонятном языке. Она вышла из соседней комнаты и я спросил: Т.Л., а это что? Она ответила: — Тора. — А на каком она языке написана, это вроде бы не иврит? Снисходительно улыбнувшись, Т.Л. объяснила: Юра, Тора написана на древнееврейском языке. Чтобы понимать, я параллельно использую подстрочник, но больше стараюсь читать оригинал. И тут прозвучал мой вопрос: а зачем, разве переводов нет? И в этот момент обычно едва достающая мне до груди ТЛ вдруг начала краснеть и раздуваться до размеров комнаты, а я почему-то начал сжиматься от слов: «Юрий (она меня так никогда не называла), а вам не приходило в голову, что если я преподаю в Христианском университете и в Институте иудаики, то читать ключевой текст этой культуры не в подлиннике — это ПОШЛОСТЬ? Не приходило? Жаль». И отвернулась к столу. Я ушел как побитая собака и неделю боялся позвонить ей. Потом позвонил и она говорила как будто ничего не произошло.
Сергей Владимирович, который меня отправил в школу, удержал от ухода из аспирантуры, к которому я ездил в гости и несколько лет слушал, не понимая значения половины произносимых слов, а потом бежал читать книжки и смотреть в словаре эти слова. А потом мы с ним уже курсы вели, вполне себе хорошую книжку написали.
Надежда Геннадьевна, мой вузовский преподаватель. Предельно ориентированный на другого человека, готовый понять сложность и глубину проблемы каждого и абсолютно по-христиански его простить. Воспринимающий мир в какой-то недоступной мне сложности и, кмк, в большой любви к нему. Но когда разговор доходит до дела, до мысли, до точности цитаты — человек абсолютно точный, жесткий, требовательный, не снисходительный.
Евгения Викторовна, директор Центра, под руководством которой я проработал 8 лет. Человек, который верил другим, ценил блеск в глазах и понимал, что в мире нужны разные. Таких можно называть руководителями.
Константин Михайлович, профессор, теоретик управления образовательными системами. В дверь к которому я просто пришел и сказал «Здрасьте!». А он почему-то отнесся серьезно и в меня поверил. Диалоги с которым я записывал на диктофон и потом расшифровывал имена авторов и названия книжек, которые надо догнать, чтобы с ним говорить дальше и глубже. С которым я спорил, ходя по кабинету и размахивая руками, а он выслушивал и совершенно всерьез убивал очередными доводами. Я все опасался этими спорами его задеть, а он мне как-то с иронической улыбкой добродушного Бельмондо сказал: «Юра, найти согласных — никогда не проблема, они все сядут с тетрадочками и запишут. Ценны те, кто тебе скажет „нет“ и приведут аргументы, о которых ты не думал. Это, знаешь ли, развивает».
Наконец, моим огромным даром судьбы являются два абсолютно различных человека с совпадающей по непонятным причинам фамилией «Каспржак». Первый на своем примере показал мне, как можно уходить с головой в дело и его проживать. Искренне и без остатка. И каждый день зажигать глаза людей, которые объединяются вокруг тебя и встают на ступенечку выше самих себя. И когда кажется, что все уже сделано — останавливаться, обнулять, перепридумывать по многу раз и делать лучше. А второй — экс-начальник. Разный, противоречивый, хвастунский, невероятно думающий, хамский, ясный и непонятный, вызывающий все на свете эмоции — от огромного счастья находиться рядом до невероятного желания убить. Невероятное желание всегда побеждает, но он юркий, спортивный и очень быстро бегает. Эстонские методисты так не успевают. Мы миллион раз не совпадали в вопросах эстетики (как делать), но ни разу не разминулись в этике (что делать можно, а что нельзя).
Людям, которых я мог бы назвать своими коллегами, нужно выразить соболезнования. Потому что я не сдержан, резок, я перебиваю, задаю доставший их вопрос «Зачем?». Мне очень трудно переносить процессы, которые долго и медленно ведут к результатам, сложно объединять сохранение отношений и получение измеримых продуктов. Как говорил брехтовский Галилей, «наука знает только одно мерило — вклад». А как ты к нему пришел, сколько он стоил и что по пути потерялось — это накладные расходы. От этого радикализма я пытаюсь учиться отходить. Но получается не всегда. Но я за этими бедолагами наблюдаю и они меня обогащают. Надеюсь, что и они от меня получают что-то для себя ценное. Но вообще, конечно, бедные люди. Спасибо им за терпение.
И отдельно в этом ряду моих людей стоит человек под кодовым названием «Юльевна». 10 лет назад я написал: Мне еще повезло, что есть у меня человек, который для моего нынешнего мировосприятия сделал меньше, чем родители, но больше, чем тот, кого можно было бы назвать «другой». За эти годы ничего не изменилось, я продолжаю так думать. Даже когда она невыносимо нудит или излишне подробно и долго рассказывает мне какую-то историю (нить и контекст которой я давно и позорно утратил), я всегда так думаю. Потому что не случилось за мои 50 человека за пределами семьи, который бы дал мне так много настоящего.
Я часто думаю, что мне очень повезло с такими разными и непохожими вокруг. Если бы я был религиозным человеком, то мог бы представить, что они, простите за неуместный пафос, — как ангелы стоят у меня за спиной на голубом фоне. Живые и мертвые, молодые и пожилые, грустные и насмешливые, но почему-то по-доброму ко мне относящиеся. Примерно вот такие.
Спасибо вам за то, что охраняете меня.
Те, кто совсем рядом
Чтобы говорить о семье, нужно сменить шляпу. Например, на зеленую. Семья — это как куст из нескольких растений, которые растут на одной грядке. Ищут солнца, закрываются от ветра, иногда прикидываются розами или оборачиваются чертополохами. Но тянутся вверх вместе.
У меня семья всегда была маленькая: мама-папа-Тата-я — веселая семья. Я никогда не видел обширных застолий на десятки человек, у меня не было крестных, сватьев, деверей, шуринов, свояков и золовок. Я даже с трудом понимаю, что это за слова. И моя семья получилась маленькая.
Я думал, как говорить о семье. Общими штампами — не хотелось, понятно, что жене и сыну можно адресовать разные послания. Выступать со сцены о жене и размахивая руками признаваться в любви — это какой-то нелепый Павел Воля в «Камеди клабе». Все, что бы я хотел ей сказать — я могу сказать только наедине. А здесь пусть опять же будет стихотворение.
А теперь — к сыну. Дочку я никогда не хотел — просто не представлял, что с ней делать, а размышлял о сыновьях, думал о трех. Но случился один.
С Вовиного рождения думал я, что раз я такой умышленный и рассудительный, то уж какого замечательного и удивительного сына я сейчас быстренько выращу. Ну конечно, у меня получится, мне же столько ему есть чего рассказать — про книжки, про историю, про образование, про походы, я же все знаю, я такой опытный и мне целых 36! Так я думал. А потом раз — и он, зараза, оказался другой. На меня непохожий. И о ад! — я не могу ничего с этим сделать. Он видит то, чего не замечаю я. Он не хочет читать моего любимого «Графа Монте-Кристо» и «Айвенго», а перечитывает про какого-то Петю Осликова. Его не радуют милые моему сердцу Варкрафт и Квейк, а играет он в какой-то прыгающий квадратик, программирует уровни и общается с такими же странными квадратиколюбителями. Он не слушает громкую музыку, а с кем я тогда поеду на концерт «Металлики» в Швецию? И тут же тянет побрюзжать — вот я в его возрасте… но, стоп! присутствующие в зале люди знают, какой хренотой я занимался в его возрасте. А он дома сидит. И дверь закрыл. И бардак развел. И суп унес к себе в комнату, где все заляпал. Тот, кто тобой порожден и кто от тебя полностью зависит, вдруг оказывается на тебя непохожий и с каждым годом все больше независимый. Как пережить подобный ужас? Одно утешает — юмор у нас с ним одинаковый и малочеловеческий.
Я много думал, что я могу ему дать? И понял, что что-то могу.
— Что читать книжки прикольно.
— Что дома хорошо и, как мне когда-то, оттуда не надо сбегать.
— Что, несмотря на учиненный в который раз космический идиотизм — если что-то не получится, мы выдохнем, а потом начнем все сначала.
— Что папа рядом с ним и в него верит.
— И что на 50 лет к папе пришло много неплохо относящихся к нему людей — тоже, может, запомнится.
А уж как он этим опытом распорядится — в том я не властен.
На каждый его день рождения я пишу ему письмо. И буду, пока cмогу, ежегодно докладывать в папку по листку. Хотя удобнее на компьютере, я специально переписал их от руки и положил в папку. Пусть будет все же от руки. А еще я пишу для него книгу, которую подарю на 21, раньше не поймет... Своего рода «Письма к сыну» Филиппа Честерфилда. В ней я хочу рассказать ему о людях, которые были в его роду, чтобы и он знал про «плечи», на которых стоит. О папе и маме. И о том, что в жизни ценно, за что можно любить и за что надо ненавидеть. Чтобы когда нас не будет, у него осталось, что взять с полки, открыть и подушечками пальцев ощутить: в его жизни были люди, которые его безусловно любили.
Все ещё будет
Я не знаю, какую шляпу стоило бы надеть, чтобы в конце сказать о будущем. Пусть этот последний раздел будет без шляпы. Сегодня было много пафоса, не страшно, если будет еще один: встретим будущее с открытым забралом и непокрытой головой. Как граф де ля Фер и Эдмон Дантес.
Когда мне было 15 — разорвались две эпохи: советская и новая. Когда мне было 46 — разрыв случился еще раз. Сперва казалось, что все закончилось, и что обвал абсолютно катастрофичен. Но время отдышалось немного и снова пошло и заставило ясно и трезво провести инвентаризацию ценного — что с тобой есть сейчас и останется навсегда.
Что какая бы еврейско-эстонская кровь не текла в жилах и на какой бы стороне Земли мы не просыпались — я могу наизусть читать много стихов на русском языке.
Что публичной карьеры не будет — потому что при любом выборе градус компромисса с окружающим становится непозволительным.
Что близких разметало на сотни километров и от того столь сильным стало осознание, что люди — главное, и их надо удержать любыми силами.
Что сфокусироваться надо на малом и частном — быть таким «сатурном», т. е. вырастить вокруг себя кольца, обхватить в эти орбиты по-настоящему своё и охранять от холодного, безжизненного космоса вокруг.
Что главное, чего у тебя не отнять — это трезвое и благодарное осознание времени прошедшего и готовность действовать на опережение во времени настоящем.
И что, несмотря ни на что, надо мечтать. И формулировать свои «я хочу».
Я хочу первую в жизни свою собаку. Лабрадора. Потому что иногда хочется закрыть глаза и никому ничего не доказывать, не убеждать, не заставлять, не просить, не давить и не добиваться. Но среди людей так не бывает. Для этого нужны те, кто лучше людей. Кто будет всегда смотреть на тебя как на небо. И видеть это небо в тебе.
Я хочу получить категорию «А», сесть на свой макси-скутер и через 40 с перерывами часов одиночной гонки — как в «Достучаться до небес» — опуститься в Португалии на песчаный берег Атлантического океана. Потому что я видел много морей и заливов целых 4-х океанов, а настоящего открытого океана — никогда.
Я хочу, напутешествовавшись по далеким землям и выпустив в цивилизованную жизнь Вову, построить дом с буржуйкой и библиотекой под соснами в Токсово. Чтобы можно было сидеть у окна, смотреть на октябрьский дождь и думать о Бернарде Шартрском, который волею случая остался в веках одной фразой о карликах и гигантах. О том, что навсегда остается не память о самом человеке, не его потомки, а только сказанное слово. И о том, что мне повезло больше, чем ему. Потому что я не совсем карлик. Потому что мои гиганты — книжные и реальные, живые и мертвые — они со мной. Потому что на их разных плечах я прожил первую половину века. И в следующую половину мне будет интересно с этих плеч посмотреть еще дальше. Следя за проплывающими облаками.
Сегодня вместо со мной с вами говорили: Кирилл Комаров, Юрий Лотман, Алексей Леонтьев, Бернард Шартрский, Отто Арро, Тауба Драпкина, Эне Ээльмаа, Владимир Гуревич, Зинаида Замчук, Билл Гейтс и Пол Аллен, Владимир Ворошилов, Дэвид Гилмор и Сид Баррет, Фредди Меркури, Владимир Высоцкий, Андрей Сахаров, Яромир Ногавица, Александр Башлачев, Ольга Арефьева, Олег Янковский, Юрий Шевчук, Константин Кинчев, Егор Летов, Борис Гребенщиков, Вениамин Смехов, Сергей Есенин, Уильям Уоллес, Николай Бернштейн, Антон Духовской, Дуглас Адамс, Владимир Маранцман, Татьяна Гурина, Константин Ушаков, Игорь Растеряев, Вадим Егоров, Иосиф Бродский и мой добрый друг Павел Фахртдинов.
Они благодарят вас за время, которое вы сегодня провели вместе со мной.
6 декабря 2025 года



Юрий, «Спасибо» это не то слово. Я был просто потрясен. Твое выступление заставило и меня по-другому оценить свою жизнь...
И поздравляю с собакой! Долгих и счастливых лет жизни ей! Ну и тебе, конечно :)
Спасибо, Александр! Летом приедем к Чубакке дружить.